ЧРМ

"Письма из Франции" Д. И. Фонвизина и "Письма русского путешественника" Н. М. Карамзина.

     Многое отличает век XVIII от нынешнего. А вот роднит их, в частности, то, что и сейчас и тогда, на рубеже наступавшего XIX века, массой русских овладела вдруг тяга к путешествиям. Нельзя сказать, что прежде они их не любили. Но то не было возможностей, то языковой барьер мешал, то еще какие преграды. До того путешествовали заграницу почти единицы, чаще по неволе – по службе или на учебу, или еще за какими надобностями. "Заграница" обрастала легендами и слухами, становилась для "культурного русского обывателя" чем-то мифическим и труднодостижимым, но таким притягательным, что либо нравилась заранее и хотелось скорее уже туда попасть, либо вызывала раздражение этой своей популярностью в умах, и тогда, всё одно, нужно было поехать туда и составить свое личное мнение о предмете.
     Конец XVIII века оставил два замечательных описания путешествий русского человека в Европу – письма из Франции Дениса Фонвизина и книгу "Письма русского путешественника" Николая Карамзина. Давайте внимательнее присмотримся к их  наблюдениям и мыслям, и сравним со своими собственными, современными ощущениями русского, увидевшего чужие страны и их людей.
     О Карамзине и Фонвизине, их творчестве и жизни написано немало. Можно прочесть и узнать много всякого о них самих, их знакомых и родственниках, тайных и явных обществах, отношениях с властью, людьми и собой, о литературном и прочем наследии, и так далее. Но наш рассказ ограничится тем, что поведали собственно  послания двух упомянутых русских путешественников XVIII века о землях, нравах и жителях – путешественникам настоящим и будущим, в дорожный чемодан которых не уместились ни пьесы, ни переводы, ни истории государства российского. Что же такого увидели, почувствовали и рассказали когда-то Денис Иванович и Николай Михайлович, что уж двести лет прошло, да не сильно устарело?


Отправитель: Фонвизин. Отправитель: Карамзин.

 f     Фонвизин пишет письма из поездки во Францию, куда отправился с женой, которая нуждалась в тамошнем лечении. Письма датируются промежутком от сентября 1777 по сентябрь 1778 и адресованы частью к родным Дениса Ивановича, которому было в ту пору около 33 лет, другая часть – Петру Ивановичу Панину, генералу в отставке. Мы слышим в письмах голос человека взрослого, суждения и оценки которого основательны, сильны и до сих пор интересны, и в то же время ироничного, веселого, легкого в понимании. Письма к родным отличаются куда большей игривостью и меньшей сдержанностью в оценках и определениях – Фонвизин старается, видимо, как-то скрасить письмами свое долгое отсутствие. Он описывает их с женой пребывание во Франции, почти не прекращая иронизировать и смеяться. Вот, к примеру, впечатления от первых увиденных французских городов: "Полмили от Мангейма въехали мы во Францию. Первый город Ландо, крепость знатная. При въезде в город ошибла нас мерзкая вонь, так что мы не могли уже никак усомниться, что приехали во Францию. Словом, о чистоте не имеют здесь нигде ниже понятия, – все изволят лить из окон на улицу, и кто не хочет задохнуться, тот, конечно, окна не отворяет". Даже в местной церкви, казалось бы: "При нас была отправляема у них панихида по всем усопшим, то есть наша родительская. Великолепие было чрезвычайное. Я с женою от смеха насилу удержался, и мы вышли из церкви. С непривычки их церемония так смешна, что треснуть надобно. Архиерей в большом парике, попы напудрены, словом – целая комедия". Дело тут, видимо даже не во Франции, а в особенностях восприятия мира самим Денисом Ивановичем. На мой взгляд, довольно типично и современно русским – через иронию и смех. Сестре о польском театре, из Варшавы: "Комедий видели мы с десяток, переводных и оригинальных. Играют изрядно; но польский язык в наших ушах кажется так смешон и подл, что мы помираем со смеху во всю пиесу; да правду сказать, странно и видеть любовника плешивого, с усами и в длинном платье".
     Переписка с Паниным имеет, конечно, куда более строгий характер: очевидно Фонвизин относится к адресату с большим почтением и вежливостью, обращается к тому "ваше сиятельство" и зовет "благодетелем". Описывая Панину подробности своего путешествия и пребывания во Франции, Фонвизин также делает и весьма интересные умозаключения, к примеру: "Здешние злоупотребления и грабежи, конечно, не меньше у нас случающихся. В рассуждении правосудия вижу я, что везде одним манером поступают. Наилучшие законы не значат ничего, когда исчез в людских сердцах первый закон, первый между людьми союз – добрая вера. У нас ее немного, а здесь нет и головою. Вся честность на словах, и чем складнее у кого фразы, тем больше остерегаться должно какого-нибудь обмана. Ни порода, ни наружные знаки почестей не препятствуют нимало снисходить до подлейших обманов, как скоро дело идет о малейшей корысти. Сколько кавалеров св. Людовика, которые тем и живут, что, подлестясь к чужестранцу и заняв у него, сколько простосердечие его взять позволяет, на другой же день скрываются вовсе и с деньгами от своего заимодавца! Сколько промышляют своими супругами, сестрами, дочерьми! Словом, деньги суть первое божество здешней земли".
     Язык писем Дениса Ивановича родным кажется современнее, устаревшие слова и обороты в них воспринимаются как часть своеобразного образа балагура и души семейных посиделок. Конечно, сейчас так, например, не говорят: "Парижские окрестности похожи па московские. Ситуации такие, что везде видишь картину. Сию справедливость я отдаю охотно, равно как и ту, что сам Париж немножко почище свиного хлева. Я вам наскучил уже описанием нечистоты града сего; но истинно, я так сердит на его жителей, что теперь рад их за то бранить от всего сердца. С крыльца сойдя, надобно тотчас нос зажать. Мудрено ли, что здесь делают столько благоуханных вод: да без них бы, я думаю, все задохлись". Или вот еще: "Забыл я сказать о здешнем концерте, то есть о французской музыке. Этаких козлов я и не слыхивал. Поют всего чаще хором. Жена всегда носит с собою хлопчатую бумагу: как скоро заблеют хором, то уши и затыкает".
     Необходимо отметить также ясный из деталей переписки довольно высокий служебный статус Фонвизина. В Варшаве: "Вчера поутру посол приезжал к нам и сидел до обеда, что здесь за величайшую отличность почитается". Сам польский король "подошед ко мне, сказал с видом весьма ласковым, что он знает меня давно по репутации и что весьма рад видеть меня в своей земле". В Монпелье, где Фонвизины проводят зиму, они также приняты "первыми людьми". Приехав в Париж, "на другой день послал я к секретарю нашего министра, чтоб он ко мне пришел; вместо секретаря Барятинский сам прискакал ко мне верхом и обошелся со мною, как с родным братом. Он меня взял с собою и повез к Шуваловой, Строганову, Разумовскому и к другим русским. Жена не ездила для того, что устала; но после обеда графиня Шувалова сама приехала к жене моей и, посидевши до спектакля, увезла меня с собою. На другой день приехала к жене Строганова, также не дождавшись нашего первого визита. Чрез сие хотела она нам показать, что желает обходиться с нами без всяких чинов".
     Таким образом, Фонвизин предстает перед нами человеком зрелым, с устоявшимися взглядами на жизнь, обладающим острым, наблюдательным умом и ироническим чувством юмора, которое позволяет ему донести до читателя результат своих размышлений в форме легкой и приятной для восприятия.

     В мае 1789 начал своё путешествие Карамзин, молодой человек 22-х лет от роду. Зачем поехал иль отчего – никому толком не ведомо. Сам Николай Михайлович восклицает в начале своего произведения: "О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь?", но на вопрос этот не отвечает, а продолжает задаваться всё новыми:
     – Где ты, весна жизни моей?
     – Отчего моралисты так мало исправляют людей?
     – Кто поручится, чтобы вся Франция – сие прекраснейшее в свете государство, прекраснейшее по своему климату, своим произведениям, своим жителям, своим искусствам и художествам – рано или поздно не уподобилась нынешнему Египту?
     – О природа! В царстве твоем растут ли подле снегов розы?
     – Отчего сердце мое страдает иногда без всякой известной мне причины? Отчего свет помрачается в глазах моих, тогда как лучезарное солнце сияет на небе? Как изъяснить сии жестокие меланхолические припадки, в которых вся душа моя сжимается и хладеет?.. Неужели сия тоска есть предчувствие отдаленных бедствий? Неужели она есть не что иное, как задаток тех горестей, которыми судьба намерена посетить меня в будущем?..
     – Кто полюбит англичан, читая их историю?
     – Седые старцы, опершись на балюстрад террасы, видят корабли, на всех парусах летящие по Темзе: что может быть для них приятнее?
     И вот, в самом конце, вопросы с ответами: "Перечитываю теперь некоторые из своих писем: вот зеркало души моей в течение осьмнадцати месяцев! Оно через 20 лет (если столько проживу на свете) будет для меня еще приятно – пусть для меня одного! Загляну и увижу, каков я был, как думал и мечтал; а что человеку (между нами будь сказано) занимательнее самого себя?.. Почему знать? Может быть, и другие найдут нечто приятное в моих эскизах; может быть, и другие... Но это их, а не мое дело". Эти строки написаны уже из Кронштадта и если Карамзин "перечитывает" письма, то выходит, что он их и не отправлял? Но не будем его за это упрекать – он писал не письма, а книгу, состоящую из писем: прием, в XVIII веке применявшийся и другими. Однако, он путешествовал сам и книга эта – "Письма русского путешественника" – описание его личных эмоций и размышлений, рожденных в пути, хотя и не "письма", по существу. Но поскольку нас сейчас интересует не чистота эпистолярного жанра, а чувства, мысли и образы русских путешественников из конца XVIII века, то мы попробуем понять, что хотел донести Николай Михайлович своими посланиями.
     Фонвизин наблюдает и оценивает. Карамзин ищет и созерцает. Интересно сравнить, что сказали тот и другой об одних и тех же местах, в которых побывали: за десяток лет, прошедший между их поездками вряд ли что-то сильно изменилось.
     Франкфурт-на-Майне.
     Фонвизин:
     – Сей город знаменит древностями и отличается тем, что римский император бывает в нем избран. Я был в палате избрания, из коей он является народу. Но все сие имеет древность одним своим достоинством, то есть: видел я по четыре пустых стен у старинных палат, а больше ничего. Показывали мне также известную, так называемую la Bulle d’or (Золотую Буллу) императора Карла IV, писанную в 1356 году; я был в имперской архиве. Все сие поистине не стоит труда лазить на чердаки и слезать в погреба, где хранятся знаки невежества.
     Карамзин:
     – В здешней ратуше, называемой Римлянином (Romer), показывают путешественникам ту залу, в которой обедает новоизбранный император и где стоят портреты всех императоров, от Конрада I до Карла VI. Кто не пожалеет червонца, тот там же в архиве может видеть и славную «Золотую буллу», или договор императора Карла IV с государственными чинами, написанный на сорока трех пергаментных листах и названный сим именем от золотой печати, висящей на черных и желтых шелковых снурках. На сей печати изображен император, сидящий на троне, а с другой стороны Римская крепость, или так называемый замок Св. Ангела (il castello di S. Angelo), с словами aurea Roma (золотой Рим), которые расположены в трех линиях таким образом:
     aur
     ear
     oma.
     Пожалуй, "Письма" Карамзина можно назвать сентиментальным личным путеводителем. Он перемещается куда-то в пространстве, среди попутчиков, городов, лугов и рек – но открыть он стремится что-то в себе, потому что любое путешествие дает простор переменам. Он встречается с писателями и философами, книги которых прочел, восхищается видами, порой беспричинно грустит об оставленном и грядущем – типичный человек на перепутьи. Возможно, именно это путешествие дало импульс всей его будущей жизни. Никогда не знаешь наверняка, куда тебя занесет, когда отправился из дома. Однако вернемся к деталям.

Иностранцы о русских у Фонвизина и Карамзина
     П
ервое, что бросается в глаза заграницей – иностранцы. Вроде такие же люди: руки, ноги, голова, но когда присмотришься внимательнее – нет, это не мы. Главное их свойство – они почти ничего не знают о русских, и вследствие этого иногда боятся и недолюбливают. Только Николай Михайлович выехал – тут же: "Между тем вышли на берег два немца, которые в особливой кибитке едут с нами до Кенигсберга; легли подле меня на траве, закурили трубки и от скуки начали бранить русский народ. Я, перестав писать, хладнокровно спросил у них, были ли они в России далее Риги? «Нет»,— отвечали они. «А когда так, государи мои,— сказал я,— то вы не можете судить о русских, побывав только в пограничном городе». Они не рассудили за благо спорить, но долго не хотели признать меня русским, воображая, что мы не умеем говорить иностранными языками". Так же и французы, по свидетельству Фонвизина: " Удивиться должно, друг мой сестрица, какие здесь невежды. Дворянство, особливо, ни уха ни рыла не знает. Многие в первый раз слышат, что есть на свете Россия и что мы говорим в России языком особенным, нежели они. Человеческое воображение постигнуть не может, как при таком множестве способов к просвещению здешняя земля полнехонька невеждами. Со мною вседневно случаются такие сцены, что мы катаемся со смеху. Можно сказать, что в России дворяне по провинциям несказанно лучше здешних, кроме того, что здешние пустомели имеют наружность лучше". Общим местом является также и то, как удивляются иностранцы оттого, что русские не такие, как им представлялось: "со мною все очень поладили и поминутно делают мне комплименты. Какие же? Что я будто не похожу на чужестранного. Надобно описать глупое заражение всех французов вообще. Они считают себя за первую в свете нацию и коли скажут: «vous n'vez point l'air etranger du tout", то тотчас прибавят: «je vous en fais bien mon compliment[1] ". Карамзин отмечает примерно ту же черту у англичан: "Вообще английский народ считает нас, чужеземцев, какими-то несовершенными, жалкими людьми. «Не тронь его, – говорят здесь на улице, – это иностранец», – что значит: «Это бедный человек или младенец»". О многом говорят вопросы, которые задала Николаю Михайловичу знакомая француженка, искавшая страну, в которой укрыться от бед революции, захлестнувшей в те годы Францию:
     – Можно ли человеку с нежным здоровьем сносить жестокость вашего климата?
     – Какое время в году бывает у вас приятно?
     – Какие приятности имеет ваша общественная жизнь?
     – Любят ли иностранцев в России? Хорошо ли их принимают?
     – Уважаете ли вы женщин?
     – «Много ли дичи в России?» – спрашивает муж мой – страстный охотник стрелять.
     Мой знакомый англичанин, собираясь в 2001 году в Москву, дважды звонил в справочную лондонского аэропорта, чтобы удостовериться в том, что время полета всего 3 часа. Он также спрашивал знакомых, уже бывавших в Москве: "Я вегетарианец. Что я буду там есть?". Ему отвечали: "Ничего!".
     Однако в художественной и ученой среде интерес к России в то время определенно был. В Париже Карамзин смотрит довольно наивную мелодраму «Петр Великий», и беседует с французом Левеком, автором «Российской истории». История России, написанная иностранцем, его мнение о Петре, наталкивают молодого Карамзина на ряд мыслей, которые он, воплотит позже в своей жизни, например: "Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна; не думаю: нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить, и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев".

Русские о загранице и иностранцах. Впечатления и размышления.
     Русского путешественника конца XVIII века Европа отнюдь не ошеломляет, а в чем-то даже разочаровывает. Он отдает должное её культуре, замечает недостатки в быту и общественном устройстве, и приходит к выводу: "Ни в чем на свете я так не ошибался, как в мыслях моих о Франции. Радуюсь сердечно, что я ее сам видел и что не может уже никто рассказами своими мне импозировать. Мы все, сколько ни есть нас русских, вседневно сходясь, дивимся и хохочем, соображая то, что видим, с тем, о чем мы, развеся уши, слушивали. Славны бубны за горами – вот прямая истина! ". (Фонвизин). Карамзин не так однозначен, да и присматривается он больше к себе и своим ощущениям. Но интересно, как молодой русский может привнести в европейскую традиционность свой свежий взгляд: "Проезжая через одну деревню, увидели мы великое стечение народа, велели кучеру остановиться, вышли из кареты и втерлись в толпу. Тут вязали одного молодого человека, который со слезами просил, чтобы его освободили. «Что такое он сделал?» — спросили мы. — «Он украл, украл два талера в лавке, — отвечали нам вдруг человека четыре, — у нас никогда не бывало воровства; это бродяга, пришедший из Германии; его надобно наказать». — «Однако ж он плачет,— сказал я,— добродушные швейцары! Пустите его!» — «Нет, его надобно наказать, чтобы он перестал красть», — отвечали мне. — «По крайней мере, добродушные швейцары, накажите его так, как отцы наказывают детей своих за их проступки», — сказал я и пошел к своей карете". С одной стороны, эпизод этот весьма сентиментален – как дань тогдашней литературной моде, но с другой выражает иной европейский взгляд, свежий и свободный от прежних оценок, взгляд вошедшего в Европу русского, который и в XIX, и в XX веке приходил туда с чувством добрым, хотя и не всегда бывал понят.
     Климат в Европе и теперь гораздо лучше нашего, а вот в смысле быта и общего устройства тогдашний русский отмечал: "Словом сказать, господа вояжеры лгут бессовестно, описывая Францию земным раем. Спору нет, что много в ней доброго; но не знаю, не больше ли худого. По крайней мере я с женою до сих пор той веры, что в Петербурге жить несравненно лучше". Повсюду русских XVIII века в Европе преследуют запахи и нечистота, от самой границы:
     Фонвизин. Польша:
     – Весь день ехали под дождем в лесу, не находя убежища, кроме жидовских корчем, возмущающих человеческое обоняние нестерпимым образом.
     Фонвизин. Франция:
     – На скотном дворе у нашего доброго помещика чистоты гораздо больше, нежели пред самыми дворцами французских королей.
     – Все столько любят забавы, сколько труды ненавидят; а особливо черной работы народ терпеть не может. Зато нечистота в городе такая, какую людям, не вовсе оскотинившимся, переносить весьма трудно. Почти нигде нельзя отворить окошко летом от зараженного воздуха. Чтоб иметь все под руками и ни за чем далеко не ходить, под всяким домом поделаны лавки. В одной блистает золото и наряды, а подле нее, в другой, вывешена битая скотина с текущей кровью. Есть улицы, где в сделанных по бокам стоках течет кровь, потому что не отведено для бойни особливого места. Такую же мерзость нашел я и в прочих французских городах, которые все так однообразны, что кто был в одной улице, тот был в целом городе; а кто был в одном городе, тот все города видел. Париж пред прочими имеет только то преимущество, что наружность его несказанно величественнее, а внутренность сквернее. Напрасно говорят, что причиною нечистоты многолюдство. Во Франции множество маленьких деревень, но ни в одну нельзя въезжать, не зажав носа. Со всем тем привычка от самого младенчества жить в грязи по уши делает, что обоняние французов нимало от того не страждет. Вообще сказать можно, что в рассуждении чистоты перенимать здесь нечего, а в рассуждении благонравия еще меньше.
     Карамзин. Франция:
     – Пошедши далее, увидите... тесные улицы, оскорбительное смешение богатства с нищетою; подле блестящей лавки ювелира — кучу гнилых яблок и сельдей; везде грязь и даже кровь, текущую ручьями из мясных рядов, — зажмете нос и закроете глаза. Картина пышного города затмится в ваших мыслях, и вам покажется, что из всех городов на свете через подземельные трубы сливается в Париж нечистота и гадость.
     – Проходя мимо стены монастырского сада и келий, я чуть было не упал в обморок от мефитического воздуха, который тут спирается. Изрядное уважение к древностям! Вместо того чтобы путь к ним усыпать цветами, почтенные сестры льют туда из окон своих всякую нечистоту! Итак, господа французы, вы не должны бранить азиатских варваров, которыми великолепные храмы древности превращаются в хлевы!
     Карамзин. Германия:
     – Лишь только вышли мы на улицу, я должен был зажать себе нос от дурного запаха: здешние каналы наполнены всякою нечистотою. Для чего бы их не чистить? Неужели нет у берлинцев обоняния?
    – Между франкфуртскими жидами есть и богатые, но сии богатые живут так же нечисто, как бедные. Я познакомился с одним из них, умным, знающим человеком. Он пригласил меня к себе и принял очень учтиво. Молодая жена его, родом француженка, говорит хорошо и по-французски и по-немецки. С удовольствием провел я у них около двух часов, но только в сии два часа чего не вытерпело мое обоняние!
    Немало в Европе и нищеты. Фонвизин из Франции и Германии:
    – В рассуждении дешевизны я иного сказать не могу, как что в весьма редких европейских городах жизнь так безмерно дорога, как в Париже; зато и бедность в нем несказанная; и хотя нищим шататься запрещено, однако я нигде столько их не видывал.
    – В сем плодоноснейшем краю на каждой почте карета моя была всегда окружена нищими, которые весьма часто, вместо денег, именно спрашивали, нет ли с нами куска хлеба. Сие доказывает неоспоримо, что и посреди изобилия можно умереть с голоду.
    – Дороги часто находил немощеные, но везде платил дорого за мостовую; и когда, по вытащении меня из грязи, требовали с меня денег за мостовую, то я осмеливался спрашивать: где она? На сие отвечали мне, что его светлость владеющий государь намерен приказать мостить впредь, а теперь собирать деньги. Таковое правосудие с чужестранными заставило меня сделать заключение и о правосудии к подданным. Не удивился я, что из всякого их жилья куча нищих провожала всегда мою карету.
    Карамзин:
     – В 30 часов переехали мы 65 французских миль; везде видели приятные места и на каждой станции — были окружены нищими! Товарищ наш француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей и потому недостойны сожаления, но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окном сии бледные лица, сии раздранные рубища!
     Подобное отношение к бедности нашёл Карамзин и у англичан: "думая, что в Англии, где всякого роду трудолюбие по достоинству награждается, хороший человек не может быть в нищете, из чего вышло у них правило: «Кто у нас беден, тот недостоин лучшей доли», — правило ужасное! Здесь бедность делается пороком! Она терпит и должна таиться! Ах! Если хотите еще более угнести того, кто угнетен нищетою, пошлите его в Англию: здесь, среди предметов богатства, цветущего изобилия и кучами рассыпанных гиней, узнает он муку Тантала!.. И какое ложное правило! Разве стечение бед не может и самого трудолюбивого довести до сумы? Например, болезнь...".
    Нечистота и неблагообразие иностранцев коробят русский взгляд и нюх не только на улицах, но и в богатых домах: " Белье столовое во всей Франции так мерзко, что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается. Оно так толсто и так скверно вымыто, что гадко рот утереть". "Я остолбенел, увидя, какие на них рубашки! Не утерпел я, чтоб не спросить их: для чего к такой дерюге пришивают они тонкие прекрасные кружева?" (Фонвизин). Заметно, что иностранцы, по общественному положению и достатку сравнимые с русскими, гораздо более практичны и экономны. Фонвизина удивляет, например, что во время обеда вина не ставят на стол и объяснятся это тем, что "примечено, что коли бутылку поставить на стол, то один всю ее за столом выпьет, а коли не поставить, то бутылка на пять персон становится. Подумай же, друг мой, из какой безделицы делается экономия: здесь самое лучшее столовое вино бутылка стоит шесть копеек, а какое мы у нас пьем – четыре копейки". Люди с достатком помнят даже об экономии на дровах для очага, что для русского так странно, что он задумывается, каким богатым человеком, должно быть, выглядит в глазах местных жителей, "по тому одному, что у меня в камине огонь не переводится". Фонвизин также пишет сестре, что "перстень мой, который вы знаете и которого лучше бывают часто у нашей гвардии унтер-офицеров, здесь в превеликой славе. Здесь бриллианты только на дамах, а перстеньки носят маленькие. Мой им кажется величины безмерной и первой воды". При этом в письме к Я.И.Булгакову Денис Иванович беспокоится: "К несчастью, могут мне и крестьяне оброку не заплатить и князь Г. долгу не отдаст". Это очень по-русски – тратить рубли на дрова и вино, когда есть надежда на "тысячи", которых, впрочем, может и не появиться. Фонвизин пишет сестре: "Отчего же это происходит? Не понимаю. У нас все дороже; лучшее имеем отсюда втридорога, а живем в тысячу раз лучше. Если б ты здесь жила так, как в Москве живешь, то б тебя почли презнатною и пребогатою особою".
     Тогдашние иностранцы не внушают русскому путешественнику ни большого уважения, ни особого доверия: "Исключая знатных и богатых, каждый французский дворянин, при всей своей глупой гордости, почтет за великое себе счастие быть принятым гувернером к сыну нашего знатного господина. Множество из них мучили меня неотступными просьбами достать им такие места в России; но как исполнение их просьб было бы убийственно для невинных, доставшихся в их руки, то уклонился я от сего злодеяния и почитаю долгом совести не способствовать тому злу, которое в отечестве нашем уже довольно вкореняется". Что же это за "зло", которое замечает Денис Иванович? В отличие от Карамзина – молодого и восхищенного западными мыслителями, Фонвизин видит в современных философских системах, и самой почве, на которой они возникли, некое несоответствие между образом, словами и делом, людьми. Он говорит: "Сколько я понимаю, вся система нынешних философов состоит в том, чтоб люди были добродетельны независимо от религии: но они, которые ничему не верят, доказывают ли собою возможность своей системы? Кто из мудрых века сего, победив все предрассудки, остался честным человеком? Кто из них, отрицая бытие Божие, не сделал интереса единым божеством своим и не готов жертвовать ему всею своею моралью? Одно тщеславие их простирается до того, что сами науки сделались источником непримиримой вражды между семьями. Брат гонит брата за то, что один любит Расина, а другой Корнеля, ибо острота французского разума велит одному брату, любя Расина, ругать язвительно Корнеля и клясться пред светом, что Расин пред Корнелем, а брат его перед ним гроша не стоят".
     Не приводят русского в восторг ни работа полиции, ни государственная, ни судебная система. Фонвизин:
     – Что же касается до безопасности в Париже, то я внутренне уверен, что всеведение полициймейстера не весьма действительно и польза от полицейских шпионов отнюдь не соответствует той ужасной сумме, которую полиция на них употребляет. Грабят по улицам и режут в домах нередко.
     – Тяжебные дела во Франции так же несчастны, как и у нас, с тою только разницею, что в нашем отечестве издержки тяжущихся не столь безмерны. Скажут мне, что французы превосходят нас в гражданских делах красноречием и что их стряпчие великие витии, а наши безграмотны. Правда; но все сие весьма хорошо для французского языка, а не для правого дела.
     – Система законов сего государства есть здание, можно сказать, премудрое, сооруженное многими веками и редкими умами; но вкравшиеся мало-помалу различные злоупотребления и развращение нравов дошли теперь до самой крайности и уже потрясли основание сего пространного здания, так что жить в нем бедственно, а разорить его пагубно. Первое право каждого француза есть вольность; но истинное настоящее его состояние есть рабство, ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностию, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов.
     В своих размышлениях Фонвизин затрагивает вечную тему, которая всегда разделяла европейский восток и запад, еще со времен Византии – тему свободы и "вольности". Вот что он говорит: "Рассматривая состояние французской нации, научился я различать вольность по праву от действительной вольности. Наш народ не имеет первой, но последнею во многом наслаждается". Эта разница в самом понятии "свободы" является настолько коренной и непреодолимой, что всегда в этом месте будет проходить граница между европейским Западом и Востоком, который в XVIII веке и сейчас есть Россия. Еще одно замечательное наблюдение сделал Фонвизин, которое касается и "вольности", и того, что со временем превратилось в "политкорректность": "Опыт показывает, что всякий порок ищет прикрыться наружностию той добродетели, которая с ним граничит. Скупой, например, присвояет себе бережливость, мот – щедрость, а легкомысленные и трусливые люди – вежливость. И в самом деле, кто, слыша ложь или ошибку, не смеет или не смыслит противоречить, тому всего вернее и легче согласиться, тем больше что всякая потачка приятна большей части людей. Сие правило здесь стало всеобщее; оно совершенно отвращает господ французов от всякого человеческого размышления и делает их простым эхом того человека, с коим разговаривают. Почти всякий француз, если спросить его утвердительным образом, отвечает: да, а если отрицательным, о той же материи, отвечает: нет. Сколько раз, имея случай разговаривать с отличными людьми, например, о вольности, начинал я речь мою тем, что, сколько мне кажется, сие первое право человека во Франции свято сохраняется; на что с восторгом мне отвечают: que le Francais est ne libre [2], что сие право составляет их истинное счастие, что они помрут прежде, нежели стерпят малейшее оному нарушение. Выслушав сие, завожу я речь о примечаемых мною неудобствах и нечувствительно открываю им мысль мою, что желательно б было, если б вольность была у них не пустое слово. Поверите ли, милостивый государь, что те же самые люди, кои восхищались своею вольностию, тот же час отвечают мне: “О monsieur, vous avez raison! Le Francais est ecrase, le Francais est esclave[3]. Говоря сие, впадают в преужасный восторг негодования, и если не унять, то хотя целые сутки рады бранить правление и унижать свое состояние. Если такое разноречие происходит от вежливости, то, по крайней мере, не предполагает большого разума".
     Нужно отметить, что конец XVIII века для Франции – время революционное, и мы видим в письмах Фонвизина отражение ростков общественного брожения, а у Карамзина запечатлено начало революционных событий, еще не принявших, правда, трагического и кровавого оборота. Фонвизин даже отмечает во французах: "Последний трубочист вне себя от радости, коли увидит короля своего; он кряхтит от подати, ропщет, однако последнюю копейку платит, во мнении, что тем пособляет своему отечеству. Коли что здесь действительно почтенно и коли что всем перенимать здесь надобно, то, конечно, любовь к отечеству и государю своему". Но общественное здание уже неустойчиво: особенно ясно говорит об этом описание сцены в театре, когда партер требует от актеров исполнения то "английского", то "немецкого" танца, а когда "танцовщики все изготовились плясать что велят, как вдруг прислано было повеление от графа Перигора отнюдь не танцевать allemande [4] и не потворствовать нахальству партера. Услышав сие, народ остервенился, и тут-то вбежали гренадеры и сделалась толкотня превеликая. Самых задорных стали хватать за ворот и отсылать в городскую тюрьму".
     Театр становится отражением процессов в самом обществе, где "за все про все аплодируют, даже до того, что если казнят какого-нибудь несчастного и палач хорошо повесит, то вся публика аплодирует битьем в ладоши палачу точно так, как в комедии актеру". Общественный процесс есть отражение происходящего в каждой душе: "Сколько идея отечества и короля здесь твердо в сердца вкоренена, столь много изгнано из сердец всякое сострадание к своему ближнему. Всякий живет для одного себя. Дружба, родство, честь, благодарность – все это считается химерою. Напротив того, все сентименты обращены в один пункт, то есть ложный point d'honneur.[5] Наружность здесь все заменяет. Будь учтив, то есть никому ни в чем не противоречь; будь любезен, то есть ври, что на ум ни набрело, – вот два правила, чтоб быть un homme charmant.[6] Сообразя все, что вижу, могу сказать безошибочно, что здесь люди не живут, не вкушают истинного счастия и не имеют о нем ниже понятия. Пустой блеск, взбалмошная наглость в мужчинах, бесстыдное непотребство в женщинах, другого, право, ничего не вижу". (Фонвизин). Карамзин наблюдает уже первые плоды подобной революции человеческой души, называет происходящее трагедией и предупреждает: "Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция — отверстый гроб для добродетели и — самого злодейства". Он приводит стихи Рабле, в которых виделось предсказание тогдашней революции, сделанное за два с половиной века: «Объявляю всем, кто хочет знать, что не далее как в следующую зиму увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей всякого состояния и поссорят друзей с друзьями, родных с родными. Дерзкий сын не побоится восстать против отца своего, и раб против господина так, что в самой чудесной истории не найдем примеров подобного раздора, волнения и мятежа. Тогда нечестивые, вероломные сравняются властию с добрыми; тогда глупая чернь будет давать законы и бессмысленные сядут на место судей. О страшный, гибельный потоп! Потоп, говорю: ибо земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровию». Двусмысленно на этом фоне звучит фраза о "крови царской" в описании прогулки дофина: " Дофина видел я в Тюльери. Прекрасная, нежная Ланбаль, которой Флориан посвятил «Сказки» свои, вела его за руку. Милый младенец! Ангел красоты и невинности! Как он в темном своем камзольчике с голубою лентою через плечо прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостию окружали любезного младенца, который ласкал их взором и усмешками своими. Народ любит еще кровь царскую!".

     Что же привлекало в Париж такое число чужестранцев, русских в том числе, задается вопросом Фонвизин, и отвечает на него: "По точном рассмотрении вижу я только две вещи, кои привлекают сюда чужестранцев в таком множестве: спектакли и – с позволения сказать – девки. Если две сии приманки отнять сегодня, то завтра две трети чужестранцев разъедутся из Парижа. Бесчинство дошло до такой степени, что знатнейшие люди не стыдятся сидеть с девками в ложах публично". Имея, очевидно, в виду будущее путешествие Карамзина, Фонвизин говорит: "Из невероятного множества чужестранцев, может быть, тысячный человек приехал сюда с намерением воспользоваться своим здесь пребыванием для приращения знаний своих". Николай Михайлович, описывая свой образ жизни в Париже, словно боится быть заподозренным в ином: "Однако ж не надобно себе воображать, что парижская приятная жизнь очень дорога для всякого; напротив того, здесь можно за небольшие деньги наслаждаться всеми удовольствиями по своему вкусу. Я говорю о позволенных, и в строгом смысле позволенных, удовольствиях. Если же кто вздумает коротко знакомиться с певицами и актрисами или в тех домах, где играют в карты, не отказываться ни от какой партии, тому надобно английское богатство. И домом жить дорого, то есть дороже, нежели у нас в Москве. Но вот как можно весело проводить время и тратить не много денег:
     Иметь хорошую комнату в лучшей отели, поутру читать разные журналы, газеты, где всегда найдешь что-нибудь занимательное, жалкое, смешное, и между тем пить кофе, какого не умеют варить ни в Германии, ни в Швейцарии; потом кликнуть парикмахера, говоруна, враля, который наскажет вам множество забавного вздору о Мирабо и Мори, о Бальи и Лафаете, намажет вашу голову прованскими духами и напудрит самою белою, легкою пудрою; а там, надев чистый простой фрак, бродить по городу, зайти в «Пале-Рояль», в Тюльери, в Елисейские поля, к известному писателю, к художнику, в лавки, где продаются эстампы и картины, – к Дидоту, любоваться его прекрасными изданиями классических авторов, обедать у ресторатёра, где подадут вам за рубль пять или шесть хорошо приготовленных блюд с десертом; посмотреть на часы и расположить время свое до шести, чтобы, осмотрев какую-нибудь церковь, украшенную монументами или галерею картинную, или библиотеку, или кабинет редкостей, явиться с первым движением смычка в опере, в комедии, в трагедии, пленяться гармониею, балетом, смеяться, плакать – и с томною, но приятных чувств исполненною душою отдыхать в Пале-Рояль, в «Cafe de Valois», de «Caveau» за чашкою баваруаза; взглядывать на великолепное освещение лавок, аркад, аллей в саду; вслушиваться иногда в то, что говорят тамошние глубокие политики; наконец, возвратиться в тихую свою комбату, собраться с идеями, написать несколько строк в своем журнале, броситься на мягкую постелю и (чем обыкновенно кончится и день и жизнь) заснуть глубоким сном с приятною мыслию о будущем.— Так я провожу время и доволен". Russo touristo!
     Однако же не все русские таковы. Об этом пишет Фонвизин: "Русских здесь множество, и все живут как одна семья; но образ жизни ни мне, ни жене моей не нравится. Никакого в распоряжении времени порядка нет: день делают ночью, а ночь днем. Игра и le beau sexe [7] занимают каждую минуту. Кто не подвергается всякую минуту опасности потерять свое имение и здоровье, тот называется здесь философ. Из русских здесь, смело скажу, только два философа. Прочие все живут по-французски, чего нас избави боже!".
     Есть в Европе и хорошее:
     – "Прекрасный климат и искусство здешних медиков".
     – Театр: "Кто же видел здесь комедию, тот нигде в спектакль не поедет охотно, потому что после парижского смотреть другого не захочет"
     – Производство: "Если что во Франции нашел я в цветущем состоянии, то, конечно, их фабрики и мануфактуры. Нет в свете нации, которая б имела такой изобретательный ум, как французы в художествах и ремеслах, до вкуса касающихся".
     Однако всё время пребывания русского путешественника заграницей мы слышим один и тот же мотив: "Сравнивая вас, друзей наших, и всех знакомых наших, находим, что здесь месяца два-три прожить очень хорошо, а там дома – лучше. Я думал сперва, что Франция, по рассказам, земной рай, но ошибся жестоко". (Фонвизин). И несравненная радость возвращения: "Берег! Отечество! Благословляю вас! Я в России и через несколько дней буду с вами, друзья мои!.. Всех останавливаю, спрашиваю, единственно для того, чтобы говорить по-русски и слышать русских людей. Вы знаете, что трудно найти город хуже Кронштата, но мне он мил! Здешний трактир можно назвать гостиницею нищих, но мне в нем весело!". (Карамзин).
     За сим и завершим.

Двести лет спустя.
     В моем детстве, прошедшем в Москве 70-х годов, вокруг было меньше вещей, особенно красивых – блестящих, ярких, притягивающих. Когда я стал такого роста, что смог разглядывать витрину газетного киоска, то одним из запомнившихся впечатлений был журнал "Америка", появлявшийся редко, но манивший глянцем и загадкой – что там? Однажды, я выпросил у родителей денег и купил его. Там были фотографии огромных, мощных грузовиков и людей в синих потертых джинсах. Для людей моего поколения Америка была примерно тем же, чем для русского, жившего в конце XVIII века – Европа. Я вырос и поехал туда, и пробыл там полтора года, и это отдельная история. Но когда я вернулся, и ехал из аэропорта домой, смотрел на грязные панели похожих друг на друга московских многоэтажек, а из динамика доносился невыносимый русский шансон, мои чувства были настолько близки к тем, что испытывал Николай Михайлович 211 лет назад в Кронштате, что я очень хорошо понял тогда, что это значит – быть русским. Возвращаться – хорошая примета для путешественника.

[1] Вы совсем не походите на чужестранного; поздравляю вас. (Перевод Фонвизина)
[2]что француз рожден свободным (франц.).
[3]О сударь, вы правы! Француз раздавлен, француз – раб (франц.)
[4]Немецкий танец
[5]Вопрос чести (франц.)
[6]Прелестным человеком (франц.)
[7]Прекрасный пол (франц.)
 

Хостинг от uCoz